top of page

Глава двадцать четвёртая. «Вероятно, с точно таким же безразличием…»

     Вероятно, с точно таким же безразличием он прошествовал бы и мимо комнаты Эрлангера, когда бы тот сам не стоял в распахнутой двери и не подал ему знака. Краткий однократный жест указательного пальца. Эрлангер был уже полностью готов к отправлению, на нём была чёрная шуба с узким застёгнутым доверху воротником. Служитель как раз подавал ему перчатки, держа также меховую шапку. «Вам следовало прийти уже давно», – сказал Эрлангер. К. хотел было извиниться, однако усталым движением век Эрлангер показал, что в этом не нуждается. «Дело в следующем, – сказал он, – прежде в пивной зале состояла на службе некая Фрида, известная мне лишь по имени, саму же её я не знаю, она мне совершенно безразлична. Эта Фрида иной раз подавала Кламу пиво. Теперь, как кажется, там появилась другая девушка. Так вот, перемена эта в любом случае незначительна, вероятно, это так для всякого, и уж несомненно – для самого Клама. Однако чем объёмнее исполняемая работа, а Кламова работа, естественно, объёмней всех*, тем меньше остаётся сил для того, чтобы противостоять внешнему миру, по причине чего любая незначительная перемена в незначительнейших предметах действительно может послужить помехой и поводом для беспокойства. Мельчайшая перемена на письменном столе, удаление находившегося там с незапамятных времён грязного пятна, – всё это способно обеспокоить, и точно так же – новая кельнерша. Разумеется, всё это нисколько не досаждает Кламу, даже если бы это досаждало всякому иному при исполнении всякой другой работы, иначе и не могло бы быть. И всё же мы обязаны проявлять такую бдительность в отношении Кламова комфорта, что ликвидируем даже те помехи, которые для него таковыми вовсе не являются (а для него, вероятно, поводов для беспокойства вообще не существует), когда они представляются нам возможными помехами. И помехи эти мы ликвидируем не ради него и не ради его работы, но ради нас самих, ради нашей совести и нашего покоя. В силу этого означенная Фрида должна безотлагательно вернуться в пивную залу; быть может, как раз этим-то своим возвращением она и вызовет беспокойство, и лишь тогда она будет вновь отправлена прочь, но пока что она должна вернуться на своё место. Вы сожительствуете с ней, как мне передали, так что будьте любезны обеспечить немедленное её возвращение. Никакие личные чувства при этом приниматься во внимание не могут, это понятно само собой, в силу этого я не стану пускаться ни в какое, даже незначительнейшее, дальнейшее обсуждение данного вопроса. Я уже делаю куда больше, нежели необходимо, своим упоминанием, что в случае, если вы подтвердите свою дельность в данной мелочи, это может при случае оказаться вам полезным в дальнейшем вашем продвижении. Вот всё, что я имею вам сказать». Он кивнул К. на прощание, надел протянутую служителем меховую шапку и в его сопровождении скорым шагом, однако чуть прихрамывая, пошёл вниз по коридору.

     Подчас здесь отдавались такие приказы, исполнить которые было очень легко, однако эта лёгкость не радовала К. И не только потому, что приказ этот касался Фриды, причём был подан именно как приказ, однако для К. он прозвучал сущей насмешкой, но прежде всего потому, что из него на К. вдруг проглянула бесполезность всех его стараний. Где-то там, поверх него, взад и вперёд циркулировали приказы, неблагоприятные и благоприятные, и в благоприятных, где-то в самой их глубине, тоже наличествовало неблагоприятное зерно, но в любом случае все они обращались над ним, он же был помещён на слишком большую глубину, чтобы как-то в них вмешаться или же заставить их, с одной стороны, умолкнуть, а, с другой, отыскать тех, кто выслушает его самого. Разве можно что-то сделать, когда Эрлангер манит тебя и велит подойти, когда же он не подаёт тебе никаких знаков, что можешь ты ему сказать? Хотя К. и остался в полном убеждении, что его усталость нанесла ему сегодня больший ущерб, нежели вся неблагоприятность ситуации, но почему это он, убеждённый, что может положиться на своё тело, а без этой убеждённости вовсе не отправившийся в путь, почему же это он не смог вынести несколько беспокойных ночей и одну – бессонную, почему он сделался так неконтролируемо измотанным именно здесь, где никто утомлён не был или, скорее, всякий был неизменно уставшим, однако так, что это не вредило работе и, более того, кажется, даже ей способствовало? Отсюда можно было заключить, что то была совсем иная, в своём роде, усталость, нежели у К. Здесь это была, пожалуй, усталость посреди радостного труда, нечто такое, что выглядело усталостью со стороны, на деле же представляло собой несокрушимый покой, нерушимый мир. Если к полудню ты немного устал, это является составляющей частью счастливого естественного течения дня. У здешних господ непрестанно полдень, – сказал К. самому себе.

     И с этим весьма согласовалось то, что теперь, около пяти часов, уже по всем концам коридора началось оживление. В этом шуме людских голосов в комнатах было нечто чрезвычайно радостное. В какой-то момент он звучал, как радость детей, готовящихся к экскурсии, а в другой – как утренний переполох в курятнике, как радость от нахождения в полном согласии с пробуждающимся днём, кто-то из господ изобразил даже петушиный крик. Впрочем, сам коридор ещё оставался пуст, однако двери уже пришли в движение, то и дело какая-то из них чуть приотворялась и тут же захлопывалась вновь, в коридоре стоял гул от такого открывания и захлопывания дверей, также и поверху, в щели не доходивших до потолка стен, К. виделись показывавшиеся там и сям по-утреннему растрёпанные головы, которые сразу же и исчезали. Издалека прибыла маленькая везомая служителем тележка, в которой находились дела. Второй служитель шёл рядом со списком в руке, очевидно сверяя по нему номера дверей с номерами дел**. Перед большей частью дверей тележка останавливалась, обычно в таком случае открывалась также и дверь, и соответствующие дела, подчас то был всего лишь один листок (и тогда между дверью и коридором завязывался краткий разговор: очевидно, служителя упрекали), передавались в комнату. Если же дверь оставалась затворённой, папки заботливо сгружали на порог. В таких случаях, казалось К., движение дверей по соседству нисколько не стихало, хотя дела были уже распределены также и там, а, скорее, ещё усиливалось. Быть может, другие завистливо пялились на оказавшиеся на пороге и каким-то непостижимым образом всё ещё там лежавшие, так и не поднятые дела, им было невдомёк, как это возможно, что кому-то достаточно лишь отворить дверь, чтобы сделаться обладателем своих папок – и, однако, он этого не делает; вероятно, возможен был даже и такой случай, что окончательно неподобранные дела распределялись впоследствии между прочими господами, которые уже теперь посредством частого выглядывания желали убедиться, что папки всё продолжают покоиться на пороге, так что надежда для них всё ещё существует. Впрочем, эти остававшиеся лежать дела представляли собой по большей части особенно громадные стопки папок, и К. предположил, что их оставляли лежать на время по причине некоего бахвальства или же злобы, либо из вполне оправданной гордости, долженствовавшей подбодрить коллег. В этом его предположении его подкрепило то, что подчас, всякий раз как раз когда он туда не смотрел, вся стопка, после того, как она была достаточно долго выставлена напоказ, внезапно спешно втаскивалась в комнату, после чего дверь снова оставалась неподвижной, как и прежде; также и соседние двери после этого успокаивались, разочарованные или даже удовлетворённые тем, что данный предмет нескончаемого раздражения был наконец удалён, но всё же затем они постепенно вновь приходили в движение.

     К. взирал на всё это не только с любопытством, но и с участием. Он ощущал себя едва ли не в гуще событий, поглядывал туда и сюда и, пускай даже на соответствующем удалении, следовал за служителями (те, разумеется, уже неоднократно оборачивались в его сторону и, надувая губы, бросали строгие взгляды исподлобья), следя за их распределительной работой. Чем дальше они шли, тем хуже подвигалось дело: то не вполне совпадал список, то служители были не в состоянии как следует определить дела, или же господа выдвигали возражения по каким-то иным основаниям, но в каждом таком случае некоторые распределения необходимо было аннулировать, и тогда тележку везли обратно и через слегка приоткрытую дверь происходили переговоры относительно возврата дел. Переговоры эти шли довольно трудно уже сами по себе, но и сверх того достаточно часто происходило так, что, когда речь заходила о возврате, именно те двери, что пребывали прежде в наиболее оживлённом движении, теперь оставались непреклонно запертыми, как если бы они более ничего не желали об этом знать. Вот тут-то и начинались настоящие сложности. Тот, кто полагал, что имеет право требовать дела себе, был в крайней степени недоволен, он громко шумел у себя в комнате, хлопал в ладоши, топал ногами, вновь и вновь выкрикивал в коридор через приоткрытую дверь определённый номер дела. Тогда тележка зачастую оказывалась и вовсе брошенной. Один из служителей был занят тем, чтобы успокоить недовольного, другой же перед затворённой дверью бился за возврат дела. Обоим приходилось туго. Зачастую попытки умиротворения делали недовольного ещё более недовольным, он был уже просто не в состоянии выслушивать пустые, ничем не подкреплённые слова служителя, ему не надо было утешений, он желал лишь документов, такой вот барин вылил однажды на служителя сверху через щель целый умывальный таз***. Однако другому служителю, явно выше рангом, приходилось гораздо хуже. Если соответствующий барин вообще шёл на переговоры, начинались предметные обсуждения, в ходе которых служитель ссылался на свой список, барин же – на заметки и напрямую на те дела, которые он должен был передать, но пока что прочно держал в руках, так что жадным глазам служителя был доступен разве лишь уголок папки. И тогда в поисках новых аргументов служителю приходилось бежать обратно к тележке, которая неизменно сама собой прокатывалась чуть дальше по шедшему немного под уклон коридору, или же ему приходилось отправляться к барину, притязавшему на дела, и там обменивать возражения теперешнего их обладателя на новые контраргументы. Такие переговоры длились очень долго, подчас стороны приходили к соглашению: данный барин, скажем, отдавал часть дел или получал в качестве возмещения какое-то другое дело, здесь явно имела место лишь путаница, но случалось и так, что кому-то приходилось отказаться прямо-таки от всех полученных им дел, то ли потому, что он оказался загнан в угол доводами служителя, или же утомившись непрестанными разбирательствами, но тогда он не передавал дела служителю, но, внезапно приняв решение, зашвыривал их далеко по коридору, так что скреплявшие их бечёвки развязывались, листки летели по воздуху, и служителям стоило немалых трудов вновь привести всё в порядок. Однако всё это проходило ещё достаточно просто по сравнению с тем случаем, когда на просьбы о возврате служащий вообще не получал никакого ответа: тогда он стоял перед запертой дверью, просил, клялся, цитировал свой список, ссылался на инструкции, но всё было напрасно, поскольку из комнаты не доносилось ни звука, а входить в неё без позволения служащий явно не имел права. Здесь подчас также и этого превосходного служителя оставляло самообладание, он шёл к своей тележке, усаживался на папки, стирал со лба пот и сколько-то времени вообще ничего не предпринимал, а только беспомощно качал ногами. Интерес к делу вокруг был необычайно велик, повсюду шушукались, ни одна почти что дверь не оставалась неподвижной, а поверху, вдоль щели в стене за всем происходящим наблюдали странные, почти полностью запелёнутые в ткань лица, которые к тому же ни на мгновение не оставались на месте. Из всей этой суматохи К. обратил на внимание на то, что на протяжении всего времени дверь Бюргеля оставалась закрытой, и что служители уже миновали этот участок коридора, однако никаких дел Бюргелю выделено не было. Возможно, он всё ещё спал, что, впрочем, посреди всего этого шума означало бы весьма глубокий и здоровый сон, но почему же он не получил совсем никаких папок? Лишь очень немногие комнаты, а сверх этого, вероятно, незанятые, были обойдены таким образом. В комнате же Эрлангера, напротив, уже обосновался новый, особенно неспокойный гость, должно быть, среди ночи он прямо-таки вытеснил Эрлангера; это мало соответствовало холодной, искушённой натуре Эрлангера, однако то, что он должен был ждать К. на пороге комнаты, свидетельствовало в пользу такого предположения.

     От всех своих посторонних наблюдений К. то и дело вновь и вновь переключался на служителя; применительно к нему нисколько не соответствовало истине то, что К. приходилось обычно выслушивать относительно служителей в целом, про их бездеятельность, их привольную жизнь, их высокомерие: пожалуй, исключения попадались также и среди служителей, или, что было ещё более вероятно, среди них существовали разные группы, потому что здесь имелись, как заметил К., многочисленные градации, в отношении которых ему пока не удалось отследить ни единого намёка. Что в данном служителе нравилось К. более всего, так это его упорство и неуступчивость. В схватке с этими маленькими упрямыми комнатами (К. это зачастую представлялось борьбой именно с комнатами, поскольку жильцов он почти и не видел) служитель ни за что не сдавался. Правда, он изнемогал (а кто бы не изнемог?), но уже вскоре оправлялся снова, соскальзывал с тележки и вновь, сжав зубы, выступал против дверей, которые необходимо было завоевать. И случалось так, что служитель оказывался отброшен и дважды и трижды, впрочем, весьма упрощённым способом, посредством всего лишь осатанелого молчания, и всё же побеждён он так и не был. Когда ему становилось видно, что открытым натиском он ничего не сможет добиться, он пытался достичь своего иначе, например, насколько удалось понять К., с помощью хитрости. Тогда он словно бы отходил от двери, позволял ей, так сказать, исчерпать собственные ресурсы молчания, обращался к другим дверям, но через сколько-то времени возвращался вновь, призывал другого служителя, причём всё это делалось громко и напоказ, и начинал громоздить на порог запертой двери папку за папкой, словно бы переменив мнение, так что данный барин на законном основании не должен был ни с чем расставаться, но, напротив, ему ещё причиталось сколько-то получить. Затем он шёл дальше, но при этом не спускал с двери глаз, и когда барин, как это обычно и происходило, вскоре осторожно отворял дверь, служитель в какие-то два прыжка оказывался уже там, всовывал ногу между дверью и косяком и таким образом принуждал барина хотя бы вступить с ним в переговоры лицом к лицу, что впоследствии обычно приводило к хотя бы наполовину удовлетворительному результату. Если же это не удавалось или же ему казалось, что в случае данной двери это – ненадлежащий способ, он пробовал подойти к делу иначе. Тогда он, к примеру, напирал на барина, который притязал на папки. Здесь он отодвигал второго служителя, неизменно работавшего исключительно механически, в сторону, и принимался уговаривать барина самолично: шёпотом, доверительно, глубоко всовывая голову в комнату, он, вероятно, давал ему обещания и удостоверял, что уже при ближайшем распределении последует соответствующее наказание другого барина, во всяком случае, он неоднократно указывал на дверь оппонента и смеялся, насколько позволяла ему его усталость. Впрочем, бывали случаи, один или же два, когда он, однако, прекратил все попытки, но также и здесь К. полагал, что это лишь кажущаяся сдача или, во всяком случае, сдача на легитимных основаниях, и тогда он спокойно шёл дальше, терпел, не оглядываясь по сторонам, шум и крики обделённых господ, и лишь то, что по временам он, опустив веки, не спешил их поднять, свидетельствовало о том, как он страдает от шума. И всё-таки тогда мало-помалу успокаивался также и данный барин; подобно тому, как непрерывный детский плач постепенно переходит в становящиеся всё более единичными всхлипы, точно так же обстояло дело и с его выкриками, но даже и после того, как он уже совершенно успокоился, подчас всё же следовал единичный выкрик или же беглое открывание и захлопывание данной двери. Оказалось, как бы то ни было, что также и здесь служитель, судя по всему, действовал совершенно правильно. Под конец остался всего только один барин, не желавший успокоиться, он долго молчал, но лишь для восстановления сил, и тогда разошёлся вновь ничуть не слабее, чем прежде. Было не вполне ясно, почему он так вопит и жалуется, возможно, это вообще не имело отношения к распределению дел. Между тем служитель завершил свою работу, лишь одно-единственное дело, собственно говоря, всего только одна бумажечка, листок из записной книжки, осталась лежать в тележке по вине вспомогательного работника, и теперь неизвестно было, кому её передать. «Это вполне может быть моё дело», – промелькнуло в голове К. Староста общины постоянно ведь твердил о таком вот самомалейшем случае. И вот, каким бы искусственным и смехотворным ни представлялось К. собственное предположение, он всё же попытался приблизиться к служителю, задумчиво просматривавшему записку; это было не совсем легко, потому что служитель скверно его отблагодарил за симпатию, которую К. к нему испытывал: даже посреди самой напряжённой работы он неизменно отыскивал время на то, чтобы посмотреть на К. зло или же недовольно, с нервным подёргиванием головы. Лишь теперь, по завершении распределения, он, казалось, немного позабыл про К., как и вообще он сделался более равнодушным, что делалось понятным в силу его громадного изнеможения, вот и с запиской он не стал особенно канителиться, быть может, он даже не прочёл её сплошь, а лишь сделал вид, и хотя здесь, в этом коридоре, он, вероятно, доставил бы немалую радость всякому обитателю здешних комнат, передав эту записочку ему, он принял иное решение: он уже был сыт по горло распределением, и подав своему сопровождающему знак молчать прижатым к губам указательным пальцем, он разорвал (К. был от него ещё очень далеко) записку на мелкие кусочки и сунул их в карман. Это был, пожалуй, первый недочёт, виденный К. в здешнем конторском устроении, впрочем, возможно, что он понял неверно также и его. А даже если то был и недочёт, его можно было простить: в здешних условиях служитель был не в состоянии работать без ошибок, в какой-то момент скопившаяся злость, скопившееся беспокойство должны были прорваться наружу, и если это выразилось всего только в изорванной маленькой записочке, то было, можно сказать, ещё довольно невинно. Голос барина, которого невозможно было утихомирить, всё ещё продолжал звенеть в коридоре, и коллеги, которые вообще-то вели себя друг по отношению к другу не слишком дружелюбно, в отношении шума, как кажется, были совершенно одного мнения: мало-помалу произошло так, что барин взял на себя задачу издавать шум за всех прочих, они же подбадривали его одобрительными криками и одобрительными кивками головы, чтобы он продолжал своё занятие. Однако теперь служителя это уже нисколько не беспокоило, он завершил свою работу, указал на ручку тележки, чтобы другой за неё ухватился, и они начали удаляться точно так же, как прежде сюда явились, только с бо́льшим чувством удовлетворения и так резво, что тележка подпрыгивала перед ними. Но единственный раз им всё же ещё довелось вздрогнуть и оглянуться назад, когда продолжавший неумолчно вопить барин, под дверью которого обретался ныне К., поскольку ему уж больно хотелось понять, чего он собственно хочет, так вот, барин этот, судя по всему, уже не удовлетворившись одним криком, вероятно, обнаружил кнопку электрического звонка и, придя в восторг от такого облегчения, принялся теперь вместо крика безостановочно в него звонить. Вслед за этим в прочих комнатах началось изрядное бормотание, казалось, оно означает одобрение: похоже, барин сделал нечто такое, что преохотно и уже давно сделали бы все прочие, и лишь в силу неведомых причин им пришлось этим пренебречь. Быть может, этим звоном барин желал вызвать прислугу, возможно, Фриду? В таком случае ему придётся звонить долго. Ведь Фрида наверняка была занята тем, чтобы завёртывать Иеремию во влажные простыни, но даже если он уже выздоровел, времени у неё всё равно не было, потому что в таком случае она покоилась в его объятиях. Но одно действие звонок всё же произвёл. Именно, сюда уже спешил издалека сам хозяин «Барского Двора» собственной персоной, одетый в чёрное и, как обычно, наглухо застёгнутый, но бежал он так, словно позабыл про всё своё самоуважение и достоинство; руки его были наполовину расставлены по сторонам, так, словно его призвали по случаю большого несчастья и он отправился с тем, чтобы его схватить – и тут же задушить на своей груди, а при всяком небольшом разладе в трели звонка он, казалось, подскакивает вверх и припускает ещё прытче. На большом удалении от него теперь показалась ещё и его жена, также и она бежала с распростёртыми руками, но её шажки были коротенькими и изящными, и К. подумалось, что она прибудет слишком поздно, трактирщик уже успеет сделать всё необходимое. И дабы дать ему место, где можно было бы пробежать, К. встал вплотную к стене. Однако хозяин остановился именно возле него, словно он и был его целью, а тут уже подоспела и хозяйка, и оба они осы́пали его упрёками, которых он вовсе не понял по причине быстроты всего происходящего и от неожиданности, но особенно от того, что сюда приплетался также и звонок барина, а тут ещё зазвучали и другие звонки, но теперь уже не по необходимости, а лишь ради потехи и от избытка радости. Поскольку же К. было так важно понять свою провинность, он был очень даже не против, когда хозяин взял его под руку и пошёл с ним вместе подальше от этого шума, который всё только усиливался, поскольку позади них (К. вовсе не поворачивался назад, поскольку хозяин постоянно к нему обращался, а ещё сильнее его – хозяйка, занимавшаяся этим с другого бока) двери распахнулись настежь, коридор ожил, здесь, похоже, началось настоящее движение, как в оживлённом узком переулочке, двери же впереди них явно нетерпеливо ждали того, когда же наконец К. пройдёт мимо них, дабы выпустить господ на свободу, а помимо и сверх этого всего вновь и вновь продолжали греметь включаемые вновь и вновь звонки, словно желая отпраздновать победу. И вот наконец (они уже снова оказались на безмолвном белом дворе, где стояли в ожидании несколько саней) К. постепенно удалось узнать, в чём здесь было дело. Ни хозяин, ни хозяйка совершенно никак не могли взять в толк, как это К. решился на нечто в таком роде. Но что же он, в конце-то концов, сделал? К. спрашивал об этом снова и снова, однако долго не мог добиться ответа, поскольку для них обоих вина была слишком очевидна, и потому они никак не могли даже и отдалённо помыслить о том, что он добросовестно о ней не догадывается. Лишь очень и очень постепенно К. удалось уразуметь всё до конца. Он не имел права находиться в коридоре, доступной для него оставалась, вообще говоря, в самом крайнем случае пивная зала, да и то лишь из милости и с возможностью отзыва такого права в любой момент. Если кто-то из господ пригласил его к себе, ему, разумеется, следовало явиться в то место, однако при этом он должен был постоянно осознавать (да, полно, обладал ли он хотя бы обычным человеческим разумом?), что находится где-то, где ему на самом деле совсем не место, куда он попал исключительно по приглашёнию барина, сделавшего это с величайшей неохотой, лишь потому, что того требовала и это извиняла служебная необходимость. Поэтому ему следовало поспешно явиться, подвергнуться опросу, после чего, по возможности даже с ещё большей поспешностью, исчезнуть. Разве не испытал он там, в коридоре, кричащее чувство полной своей здесь неуместности? А если оно у него возникло, то как он мог здесь слоняться, словно скотина по лугу? Разве его пригласили не на ночное слушание, а он не знает, с какой целью такие слушания были введены? Ведь ночные слушания (и здесь К. довелось познакомиться с новым объяснением их смысла) имели всего только одну цель: заслушивать посетителей, вид которых был для господ среди дня совершенно невыносим, как можно быстрее, в ночи, при искусственном освещении, с возможностью сразу после опроса позабыть всё это безобразие во сне. Однако поведение К. явилось глумлением над всеми мерами предосторожности. Даже привидения по утрам исчезают, а вот К. здесь остался, руки в карманы, словно ожидал, что раз он отсюда не удалился, удалится весь коридор, со всеми своими комнатами и господами. И вне всякого сомнения именно это бы и произошло, если бы это только могло как-то осуществиться, уж он-то мог быть в это уверен, ибо деликатность господ поистине не ведает границ. Ни один из них не стал бы, к примеру, гнать К. прочь или же говорить ему то, что самоочевидно и так, что ему наконец следует удалиться, никто не станет этого делать, несмотря на то, что по ходу присутствия К. они, вероятно, прямо-таки дрожали от возмущения, и утро, излюбленная их пора, совершенно для них испорчено. Взамен того, чтобы ополчиться против К., они предпочли страдать, в чём, впрочем, играло роль также и присутствие надежды, что К. должен наконец-таки постепенно уразуметь бьющее в глаза обстоятельство и в соответствии со страданиями господ также стал бы страдать вплоть до полной невыносимости от того, что стоит здесь, в коридоре, столь чудовищно неуместный, однако видный всем без исключения. Напрасная надежда. Они не ведают или же в своих дружелюбии и снисходительности ведать не желают, что встречаются также и такие вот нечувствительные, жестокие сердца, которые неспособно смягчить никакое благоговение. Даже ночная бабочка, бедная эта зверушка, разве с наступлением дня она не отыскивает укромный уголок и не распластывается там, причём более всего она желала бы вообще исчезнуть, так что глубоко несчастна оттого, что ей это не удаётся? А К., напротив, выставился там, где был всего виднее, и будь он в силах воспрепятствовать наступлению дня, он, несомненно, так бы и поступил. Воспрепятствовать ему он не в состоянии, но, к сожалению, может его замедлить и затруднить. Разве не сделался он свидетелем распределения дел? А ведь такое никто не должен наблюдать, за исключением непосредственных участников. Ни на что подобное не могут смотреть даже хозяин с хозяйкой, и это в собственном-то доме. Рассказы об этом им доводилось слышать только намёками, как, например, от служителя сегодня****. Да разве он не заметил, с какими затруднениями происходило распределение дел, нечто непостижимое само по себе, поскольку ведь всякий из господ служит исключительно делу, никогда и не помышляет о своей личной выгоде и поэтому должен изо всех сил стараться. чтобы распределение дел, эта важная основополагающая работа, протекала без сучка и задоринки? И разве мыслимо, чтобы у К. действительно не зародилась хотя бы отдалённая догадка, что основная причина всех трудностей состоит в том, что распределение пришлось производить при почти наглухо затворённых дверях, без возможности непосредственного общения между господами, которые, естественно, могли бы найти взаимопонимание в мгновение ока, между тем как через посредника в лице служителя процедура затягивается почти на час, не обходится без жалоб, является сущим мучением для господ и служителей и, судя по всему, ещё будет иметь пагубные последствия в последующей работе. А почему господа были не в состоянии общаться между собой? Что, неужели К. этого так и не понял? Трактирщице еще никогда не приходилось сталкиваться ни с чем подобным (а трактирщик удостоверил то же самое также и от собственного лица), а ведь с какими только строптивцами им не пришлось иметь дело! Вещи, которые вообще-то не принято произносить вслух, ему приходится проговаривать совершенно открыто, потому что в противном случае он не поймёт даже необходимейшего. Так вот, раз уж это должно быть произнесено: из-за него, только и исключительно из-за него господа были не в состоянии выходить из своих комнат, потому что по утрам, сразу со сна они слишком стыдливы, слишком уязвимы, чтобы быть в состоянии представиться чужим взглядам, они прямо-таки ощущают себя, будь они даже полностью одеты, слишком уж обнажёнными, чтобы показаться другим*****. Что и говорить, непросто объяснить, чего они стыдятся, может статься, они, эти вечные труженики, стыдятся лишь оттого, что спали. Но, возможно, ещё в большей степени, чем показываться другим, они стыдятся видеть чужих людей; то, что они счастливо преодолели посредством ночных слушаний, а именно вид столь тяжело ими переносимых посетителей, им нежелательно видеть теперь, наутро, вновь, причём вот так, навязываемым взору – внезапно, непосредственно, во всей неприкрытости естества. Они просто не могут этого перенести. Что же это должен быть за человек, чтобы не испытывать к этому уважения! Да вот, как раз человек наподобие К. Такой, что с этакими вот равнодушием и заспанностью ставит себя выше как закона, так и самой заурядной человеческой предупредительности, которому совершенно неважно то, что он делает распределение дел почти невозможным и вредит репутации заведения и который воплощает в реальность то, чего не случалось ещё никогда, что доведённые до отчаяния господа начинают оказывать сопротивление, после прямо-таки непостижимого для заурядного человека самопреодоления хватаются за звонки и зовут на помощь, чтобы изгнать К., который никаким иным способом сдвинут с места быть не может. Они, господа, зовут на помощь! Да разве не сбежались бы давно хозяин с хозяйкой и весь их персонал, если бы они только отважились на то, чтобы предстать перед господами поутру без вызова, пускай даже для с тем, чтобы лишь прийти на помощь и тут же исчезнуть вновь. Дрожа от возмущения по поводу К., неутешные от собственного бессилия, ждали они здесь, в начале коридора, и звонок, которого они, по сути, никогда не могли ожидать, явился для них истинным избавлением. Самое худшее теперь позади! Если бы только они могли посмотреть хотя бы одним глазком на радостную суету наконец-то освобождённых от К. господ! Но для самого К., разумеется, всё это ещё далеко не кончилось, несомненно, ему придётся ответить за всё то, что он здесь учинил.

     Между тем они дошли до пивной залы; оставалось неясным, почему трактирщик, несмотря на весь свой гнев, всё-таки привёл К. сюда, быть может, он всё-таки понимал, что усталость К. делала для него в настоящий момент невозможным вообще покинуть заведение. Не ожидая приглашения сесть, К. прямо-таки рухнул на один из бочонков. Здесь, в темноте, ему теперь было хорошо. Во всём большом помещении горела лишь одна тусклая электрическая лампа, висевшая над пивными кранами. Непроницаемая тьма стояла и снаружи; похоже, там мело. Следовало благодарить уже за то, что здесь ты находился в тепле, и принять меры к тому, чтобы тебя не выгнали. Хозяин с хозяйкой всё ещё стояли перед ним, словно он всё ещё представлял собой определённую опасность, как будто при его полной ненадёжности вовсе нельзя было исключать того, что он внезапно вскочит и попытается снова проникнуть в коридор. Да они и сами были утомлены от ночного испуга и преждевременного пробуждения, в особенности хозяйка, на которой было надето потрескивавшее навроде шёлка коричневое платье с широкой юбкой, застёгнутое и завязанное несколько неряшливо (где только она его вытащила в спешке?): опирая головку, как бы с надломом, на плечо мужа, она порхающими движениями промокала глаза тончайшим платочком, а между тем всё-то направляла на К. ребячески злобные взгляды. Чтобы успокоить супругов, К. сказал, что всё, что они теперь поведали, ему совершенно в новинку, но что он несмотря на неведение всего этого всё-таки не оставался бы так долго в коридоре, где ему и правда нечего было делать, и уж без всякого сомнения он никого не собирался мучить, а всё это произошло исключительно вследствие непомерной его усталости. Он благодарит их за то, что они положили конец мучительной сцене. Если он будет привлечён к ответственности, то отнесётся к этому в высшей степени положительно, потому что лишь таким образом сможет он воспрепятствовать всеобщему ложному истолкованию его поведения. Виной этому лишь утомление и ничто иное. Но усталость эта возникла от того, что он ещё не привык к напряжению опросов. Ведь он здесь совсем недавно. Если бы у него имелся на этот счёт некоторый опыт, ничего подобного уже не повторилось бы. Быть может, он слишком серьёзно относится к опросам, но ведь само-то по себе это нисколько не недостаток. Ему пришлось пройти, один сразу же за другим, два опроса, один у Бюргеля и второй – у Эрлангера, и его измотал до чрезвычайности прежде всего первый из них, второй, впрочем, продолжался недолго, Эрлангер его попросил об одном одолжении, но оба этих опроса, взятые вместе, явно превысили то, что он мог перенести за один раз, быть может, нечто в таком роде было бы слишком много также и для кого-то другого, например, для господина трактирщика. Со второго опроса, он, собственно, только и шёл, шатаясь, словно пьяный. Это и вправду походило на своего рода опьянение: обоих господ ему довелось видеть и слышать впервые, а ему пришлось ещё и им отвечать. Насколько ему известно, всё прошло достаточно хорошо, однако затем приключилось это несчастье, однако после всего, что этому предшествовало, это вряд ли может быть вменено ему в вину. Увы, когда бы только Эрлангер и Бюргель были осведомлены о его состоянии, они уж несомненно бы о нём позаботились и предотвратили всё последовавшее, однако Эрлангер сразу после опроса должен был уйти, вероятно, чтобы ехать в замок, Бюргель же, видать, судя по всему, измотанный этим опросом (так как же мог его пережить К., при этом не обессилев?), заснул и проспал даже распределение дел. Представься К. подобная возможность, он с радостью бы ею воспользовался и охотно бы отказался от всех запрещённых подглядываний, ведь это сделать было ему тем легче, что на самом-то деле ему вообще ничего не удалось увидеть, а потому даже самые расчувствительнейшие господа могли бы ему показаться безо всякой робости.

     Упоминание двух опросов, да ещё одного – с Эрлангером, и уважение, с которым К. отзывался о господах, расположили хозяина в его пользу. Казалось, он уже собирался исполнить просьбу К. положить на бочонки доску и разрешить ему там поспать по крайней мере до рассвета, но хозяйка явно была против этого, то и дело без всякой пользы поправляя там и сям свой костюм, беспорядок в котором дошёл до её сознания лишь теперь, она то и дело качала головой, было очевидно, что вот-вот разгорится застарелая борьба за чистоту дома. Для К. с его крайней измотанностью этот разговор супругов приобрёл преувеличенное значение. То, что его изгонят и отсюда, представилось ему несчастьем, далеко превосходящим всё, что ему довелось пережить до сих пор. Это не должно было произойти, даже если бы хозяин с хозяйкой объединились против него. Скорчившись на бочонке, он выжидающе наблюдал за ними обоими, пока трактирщица со своей необычайной чувствительностью, на которую К. уже давно обратил внимание, не отошла внезапно в сторону и (вероятно, она уже переговорила с хозяином ещё и на иные темы) не воскликнула: «Как он на меня смотрит! Ну, прогони же его наконец!» Но К., ухватившись за эту возможность и будучи теперь полностью, едва ли не до безразличия, убеждён в том, что он останется, сказал: «Я смотрю не на тебя, а только на твоё платье». «Почему это на платье?» – раздражённо спросила трактирщица. К. пожал плечами. «Пошли, – сказала хозяйка хозяину, – ведь он пьян, бродяга этакий. Пускай выспит здесь свой хмель», и она ещё велела Пепи, которая, помятая и уставшая, вынырнула на её зов из темноты, вяло держа в руках швабру, бросить К. какую-нибудь подушку.

ПРИМЕЧАНИЯ

     * Получается (если только словам Эрлангера можно вполне доверять), что К. изначально вышел на связь с весьма продвинутым уровнем «высших» иерархий.

     ** Нет ли здесь небольшого противоречия с тем, что прежде о номерах на дверях ничего не говорилось, и хоть Эрлангер и говорил Варнаве, что будет ждать К. в № 15, тот не смог его отыскать, разминувшись со служителем с Герстекером? Ведь в гл. 21 про дверь комнаты Эрлангера говорится: «Они пришли к двери, нисколько не отличавшейся от прочих». Кажется, вряд ли можно придумать большее отличие данной двери от соседних, чем красующийся на ней номер.

     *** Возможно, речь идёт о менее благородной субстанции, чем вода (и соответственно менее благородном сосуде, чем таз для умывания), внутренняя цензура не дала автору их назвать.

     **** Глупо спорить со сновидениями, но неужели служитель мог успеть так подробно всё рассказать бегущим на звонок хозяину с хозяйкой? Разумеется, можно вообразить брошенную им вслед фразу наподобие такой: «Да что, стоит там этот с бугра и пялится, ни одной папки не выдашь толком!»

     ***** Сон про греческого божка!

bottom of page